С ней.
— Я тоже этого хочу. Это мое самое сильное, самое тайное желание. Но как я мог поверить, что такое возможно?
— На самом деле ты всегда в это верил. И именно потому держал в шкафу мои вещи, да еще и нафталином пересыпал… Избавился от своих поездов, а мою одежду оставил…
Она гладила бока с выступающими ребрами, похудевшие за месяцы безнадежности бедра, потом ее рука снова поднялась — к груди, к шее, к подбородку, пальцы пробежались по щеке.
— Твой панцирь раскололся, но я помогу тебе соорудить новый. У нас хватит на это времени, у нас обоих.
— Я разрушался снаружи, Люси, а ты изнутри. Но и я тебе помогу восстановиться.
Люси вздохнула, положила голову на грудь Франка, прижалась ухом к тому месту, где билось его истерзанное сердце.
— Знаешь, когда я гналась за этим биологом в Лионе и оказалась лицом к лицу с парнем, который размахивал «розочкой», я… я чуть было не прикончила его, потому что он усмехался, глядя на фотографию моих девочек. Я съездила ему пистолетом по виску и была уже готова выстрелить. Готова навсегда покинуть Жюльетту только ради того, чтобы влепить мальчишке пулю между глаз.
Шарко не двигался: пусть Люси выговорится, ей это необходимо, думал он.
— Наверное, я перенесла на него всю ненависть к Царно, всю, какую накопила в душе и какую не смогла выплеснуть. Этот бедняга стал для меня чем-то вроде катализатора и громоотвода одновременно. Ненависть и жестокость бушевали во мне — в том самом рептильном мозгу, о котором нам сегодня рассказывал твой приятель Поль. Такой мозг есть у нас у всех, потому что мы все когда-то были охотниками, как кроманьонцы. Эта история заставила меня задуматься о том, что где-то в самой глубине моего нутра живут остатки чего-то древнего, какой-то… может быть, даже звериной матери, и они сильнее, чем черты матери-человека.
— Люси…
— Я родила двух дочек, я воспитывала их, как могла, я поступала точно так же, как любое живое существо: продолжала, распространяла жизнь. Но я любила своих детей не так, как положено существу человеческому. Потому что, если по-человечески, мне надо было постоянно быть с ними. Мы же не только ради войн явились на свет, не только ради ненависти к кому-то и преследования убийц. Мы явились на свет и для того, чтобы любить. Вот так я и хочу теперь любить Жюльетту. Я хочу обнимать своего ребенка, думая о будущем, а не о прошлом.
Шарко стиснул зубы, пытаясь усмирить переполнявшие его чувства. Люси заметила желваки на его щеках и поняла, что ему не по себе:
— Тебе нехорошо из-за того, что я сейчас рассказала? Ты теперь меня боишься?
После долгого молчания Франк помотал головой:
— Нет, только мне бы тоже хотелось кое-что тебе рассказать, но я не могу. Пока не могу. Пожалуйста, не проси, чтобы рассказал, пожалуйста! Скажи только одно: скажи, что ты могла бы жить с человеком, у которого есть от тебя тайны. С человеком, которому хотелось бы оставить все пережитое позади и увидеть наконец на горизонте солнечный луч. Мне необходимо знать, могла бы или нет. Это важно для меня, для будущего.
— У каждого из нас есть тайны. Я легко к этому отношусь, Франк. Но знаешь… мне надо тебе еще сказать, что наше расставание, наше ужасное, жестокое расставание тогда… в прошлом году… Я же была ненормальная тогда! Мои девочки пропали, и я… Мне очень тяжело оттого, что я тебя прогнала, так прогнала…
— Не надо, не говори, Люси.
Он закрыл ей рот поцелуем. Потом перевернулся на бок и погасил свет.
Когда он ставил на место радиобудильник, на циферблате светилось 3.19.
Он закрыл глаза, теперь ему было хорошо и спокойно, но заснуть так и не удалось.
Он уже ощущал на лице дыхание джунглей.
Вынырнув из сна, Люси поняла, что пахнет горячим молоком и круассанами. Она потянулась, накинула на себя первое, что попалось под руку, и пошла на кухню, где ее ждал Франк. Умытый, выбритый и одетый. Под костюмом, который он надевал теперь каждый день, сияла белизной красивая рубашка, от него приятно пахло.
Люси поцеловала его в губы и села за накрытый стол.
— Как давно я не ела круассанов, — призналась она.
— А как давно я не ходил по утрам их покупать!
До чего же ей нравилось узнавать эти его привычные, но почти забытые жесты! До чего же ей нравилось и самой делать то же самое: обмакивать, например, круассан в молоко, чуть подкрашенное какао…
Люси хотела позвонить, но оказалось, что мобильный полностью разряжен. Посмотрела на Шарко: тот, уже стоя — ему хватило на завтрак чашки кофе с печеньем, — нервно вертел в руках телефон.
— Что случилось?
— Я позвонил одному коллеге из отдела по борьбе с наркотиками, хотел получить адреса членов семьи Ламбера…
— И что?
— Коллега этот узнал для меня телефон сестры Феликса, она живет в четвертом округе, но, когда я набрал номер, трубку взял их дедушка. Они там все сильно подавлены, и дедушка этот не захотел со мной говорить. Не понимает, сказал, почему им без конца морочат голову, вчера уже приходила полиция, и пусть семью наконец оставят в покое. Короче, послал меня подальше.
Люси откусила еще кусочек круассана.
— Вот и прекрасно. Сейчас доем, умоюсь, и поедем.
В большой квартире на пятом этаже типично османовского дома, расположенного неподалеку от острова Сите, они застали человек десять. Семья, видимо, не из бедных: квартиры здесь очень дорогие. Они так и остались стоять на пороге, перед открывшим им дверь мужчиной лет шестидесяти пяти — семидесяти в черном костюме, с седыми усами и очень строгим выражением лица. Позади седоусого, недоуменно рассматривая пришельцев, толпились другие члены семьи, у всех были распухшие красные глаза, все были в трауре, все подавлены новостью, и никто, видимо, не понимал, что же такое случилось в Фонтенбло.